28 сентября /11 октября 1920. Понедельник
В это время Мамочка начала служить,[145] и это был конец домашнего уюта. Обедать мы стали ходить в столовую; полдня никого не было дома, там царил полный беспорядок, хаос; комнаты убирались кое-как, во всем чувствовалось отсутствие хозяйской руки. И я разлюбила дом и всегда старалась уйти оттуда. Под влиянием больших событий и тяжелой домашней обстановки я начала хандрить, забросила музыку, стала плохо учиться. Особенно скверно я занималась языками: немецкий совсем забыла, а по-французски ненавидела учительницу и во всем старалась досадить ей. И она меня ненавидела, часто у нас с ней происходили конфликты; и после каждого французского урока я горько плакала где-нибудь в укромном уголке, на черной лестнице. Но я никому не говорила об этом, кроме Тани, все переживала одна. В квартире у нас было 3°, от холода у меня распухали пальцы, трескались и гноились, так что я не могла писать ни дома, ни в гимназии. Потом бросила учить и русские уроки, стала плохо учиться и подругам предметам. Таким образом, незаметно гимназия для меня сделалась каторгой, я часто уходила с уроков под предлогом головной боли, кривила совестью; а иногда даже вместо гимназии уходила гулять, и вскоре возвращалась домой, зная, что там никого нет, что никто меня не поймает. Делом я занималась мало, а вот играм на поляне, да романам Дюма посвящала все свое время. Это было зимой 1919 г. — эпоха нравственного упадка.
Весной нас выселили из дома, где потом была знаменитая чрезвычайка. В это время во мне развилось религиозное чувство. Я стала часто бывать в церкви, и эти минуты, проведенные там, я всегда вспоминаю как одни из самых лучших минут моей жизни. Потом пришли добровольцы, и я так радовалась, так ликовала, так была уверена в уничтожении большевиков, что совсем позабыла о себе.
Лето мы провели в Славянске, а осенью я перешла из гимназии Покровской в ту, где училась Таня. Это было истинно блаженное время. Мы опять переехали на Чайковскую, и хотя уюта у нас по-прежнему не было, но это не омрачало моего счастья: я уже отвыкла от домашности. Хотя Таня теперь жила далеко от меня,[146] в гимназии, но это как будто даже еще крепче связало нашу дружбу. В этой гимназии я стала даже хорошо заниматься.
Когда добровольцы отступили от Харькова, мы бежали. С тех пор я стала вести более регулярно свой дневник. Дальше все известно. Покидая Харьков, я дала себе клятву: не забывать все то хорошее, что я пережила там, никогда не забывать и не разлюбить Таню, гимназию, Чайковскую и все то милое, что осталось там. С тех пор пришлось пережить много тяжелого. События в России больше всего угнетали меня. Даже наша личная жизнь не страшила меня. Когда мы жили в Туапсе в малюсеньком классе, шесть человек, спали на партах среди обледенелых стен, готовили, ели и пили все из ржавых жестяных кружек; когда, казалось, гибла Россия, — мне впервые пришла мысль о самой себе. До сих пор я никогда о себе не думала — ни в прошлом, ни в настоящем. Тяжело мне сейчас. Нет Тани, не с кем поделиться мыслями. Грустно теперь жить так безобразно, есть, пить по-свински; жить, чтобы только прокормить себя; далеко от всего красивого, от музыки, от культуры. Но это пустяки. Успею я еще наслушаться хорошей музыки, увижу еще и хорошие дни; пройдут все эти подагры, ревматизмы, хронические насморки, — не залечатся только, никогда не залечатся раны на сердце.
Постоянное беспокойство о Харькове, о Тане, живы ли они все, что-то с ними? Думы о родных, об Игоре. Сознание, что не вернется прежняя жизнь — все это так страшно мучает меня. И не с кем поделиться.
Один раз за это время я опять проявила прежнюю настойчивость и волю моего раннего детства: я в один месяц подготовилась в 5-й класс, совершенно не занимаясь зимой. В Туапсе я абсолютно ничего не делала, страшно обленилась, считала уж себя утерянной для жизни. О, нет! Я еще есть!
Стихи мне были единственной отрадой за это время. А теперь я уже так давно их не писала. Не было вдохновения, не было той страсти. Я уже многого добилась в них, неужели не доведу своего дела до конца? Где же ты, воля!?
30 сентября /13 октября 1920. Среда
Я видела во сне паука: колоссальных размеров, серо-зеленый, он появился у меня в ногах и полез по одеялу; я тряхну одеялом, и он исчезает, а потом опять появляется и опять ползет. И глаза у него большие, ярко-зеленые, злые глаза, так и блещут в темноте. Я проснулась, было около двенадцати часов. Я проснулась со слезами на глазах, а сердце билось так часто-часто. Мне было очень неприятно, какое-то тяжелое, мучительное состояние угнетало меня, будто я узнала что-то нехорошее, будто меня вдруг постигло ужасное горе или горькое разочарование, тоска, хандра. Всю ночь я находилась под впечатлением этого сна. Всю ночь я не спала. Вторую уже ночь у меня бессонница. Мне было до того скверно на душе, что я не выдержала и расплакалась. Лезли мне в голову мысли одна печальнее другой: то мне вспоминалась Таня, такая, какой я ее знала, то она мне представлялась совсем иной, чуждой мне, с новыми мыслями, с новыми чувствами, с новыми желаниями. Всю ночь меня мучили воспоминания и картины будущего. То я представляла себя умирающей в свой последний час, будто вспоминаю всю свою жизнь, вижу роковые заблуждения, преступные ошибки, да поздно. То рисовала себе картины будущего, одну ужаснее другой. Мысли обыкновенные, мысли глупые, но как они могут взвинчивать нервы. Тут еще вспоминается паук, его косматые лапы. Уснула, уже было светло, часов около восьми. Встала, как всегда. Но такое угнетенное состояние и днем не покидало меня. Чтобы немножко отвлечься, я пошла к Миле, и мы с ней пошли гулять. В конце Лазаревской вышли в поле, полазали по утёсам над обрывами, вышли на гору верстах в трех от города. Как там хорошо, как привольно, как красиво кругом. Видно далеко-далеко во все стороны. Погода опять установилась хорошая, теплая, а то несколько дней тому назад здесь были морозы, все ходили в шубах, и в двенадцати верстах от Симферополя выпал даже снег. А теперь стало так тепло, солнце так и палило. Я села на траву, небо такое синее, такое красивое, далекое. Люблю простор я! Люблю степь.
2/15 октября 1920. Пятница
С утра одна. И весь вечер одна.
Вчера у меня была Нюра Горностаева — Нюра с Чайковской. И их судьба забросила в Симферополь. Но сколько им пришлось пережить, так это прямо ужас. Нюра поступила к нам в гимназию в 4-й класс, так что мы с ней будем часто видеться.
7/ 20 октября 1920. Среда
Такая колоссальная новость, что не знаю, как ее и передать. Вчера Папа-Коля уехал в Севастополь: ему там предлагают отличное место в Морском корпусе, и он выехал для переговоров. Так что, может быть, скоро мы поедем в Севастополь. О, если бы поехать! Если бы только проститься с Симферополем! Пока я кончаю, а то надо идти к Миле заниматься.